— А чего это глупости? Там очень даже симпатичные мужички в бронзе изображены, — поддержала его Надя, соскребая остатки со дна кастрюли. — Эй, бригадир, смотри, без ужина останешься!
Сидевший особняком высокий плечистый боец неторопливо приблизился к костру, забрал свою порцию и вернулся на прежнее место — поближе к туннелю, подальше от людей.
— Он вообще на станции появляется? — шепотом спросил толстяк, кивая на тонущую в полумраке широченную спину.
— Больше недели безвылазно здесь сидит, — так же тихо ответил снайпер. — Ночует в спальнике. Как у него только нервы выдерживают… Хотя, может, ему просто нравится это дело. Три дня назад, когда упыри чуть Рината не загрызли, он потом ходил и добивал их. Вручную, минут пятнадцать. Возвращается — сапоги все в кровище, автомат тоже… Довольный.
— Не человек, а машина… — вставил долговязый пулеметчик.
— Я с ним даже спать рядом побаиваюсь. Видел, что у него с лицом? Я ему и в глаза посмотреть-то не могу.
— А я, наоборот, только с ним себя спокойно и чувствую, — пожал плечами старик, которого называли Гомером. — Да что вы к нему привязались? Он хороший человек, покалеченный только. Это в станциях красота важна. А Новослободская твоя, кстати, полная безвкусица! Такие витражи на трезвую голову смотреть невозможно… Тоже мне, витражи!
— А мозаика на колхозную тему в полпотолка — не безвкусица?!
— И где ты нашел на Комсомольской такие панно?
— Да все это чертово советское искусство либо про колхозную жизнь, либо про летчиков-героев! — разошелся толстяк.
— Сережа, не трогай летчиков, — предупредил снайпер.
— И Комсомольская — дрянь, и Новослободская — дерьмо, — послышался глухой низкий голос.
От неожиданности толстяк поперхнулся заготовленными словами и уставился на бригадира. Остальные тоже сразу затихли, ожидая продолжения: тот почти никогда не принимал участия в их разговорах, даже на прямые вопросы отвечая совсем коротко или не отвечая вовсе.
Он так и сидел к ним спиной, не спуская глаз с жерла туннеля.
— На Комсомольской своды слишком высокие, колонны тонкие, вся платформа с путей простреливается — как на ладони, и переходы перекрывать неудобно. А на Новослободской все стены в трещинах, сколько они их ни замазывают. Одной гранаты хватит, чтобы похоронить всю станцию.
И витражей там уже давно нет. Полопались.
Хрупкая штука.
Возразить никто не осмелился. Помолчав немного, бригадир бросил:
— Я иду на станцию. Гомера беру с собой. Смена будет через час. Артур остается за старшего.
Снайпер зачем-то вскочил и кивнул, хотя бригадир этого видеть не мог. Старик тоже поднялся и стал суетливо собирать разложенные вокруг пожитки в вещмешок, так и не доев свою картошку. К костру боец подошел уже при полном походном снаряжении, в своем непременном шлеме и с объемистым рюкзаком за плечами.
— Удачи.
Глядя на две удаляющиеся по освещенному перегону фигуры — могучую бригадирскую и сухонькую Гомера, снайпер зябко потер руки и поежился.
— Что-то похолодало. Подкиньте угольку, а?
За всю дорогу бригадир не проронил почти ни слова, уточнил только — правда ли, что Гомер раньше был помощником машиниста, а до того — простым обходчиком путей. Старик посмотрел на него подозрительно, но отпираться не стал, хотя на Севастопольской он всем всегда говорил, что дослужился до машиниста, а про свою работу обходчиком вообще предпочитал не распространяться, считая ее того недостойной.
В кабинет начальника станции бригадир вошел без стука, сухо отдав честь расступившимся караульным. Ему навстречу удивленно поднялись из-за стола Истомин и полковник — всклокоченные, усталые, растерянные. Гомер робко замер у входа, переминаясь с ноги на ногу.
Бригадир стащил и поставил прямо на истоминские бумаги свой шлем, провел рукой по выбритой наголо макушке. В свете лампы стало видно, как страшно обезображено его лицо: левая щека перепахана и стянута огромным шрамом, словно от ожога, глаз превратился в узкую щель, к уголку губ от уха ползет, извиваясь, толстый лиловый рубец. Хотя Гомер и считал, что привык уже к этому лицу, сейчас, как и впервые, когда он его увидел, изнутри защекотал противный холодок.
— Я сам пойду к Кольцу, — не здороваясь, выстрелил бригадир.
В комнате повисло тяжелое молчание. Гомер и раньше слышал, что бригадир, будучи незаменимым бойцом, имел особые отношения с начальством станции. Но только теперь он начал понимать, что, в отличие от всех остальных севастопольцев, бригадир дозора, кажется, вообще не подчинялся руководству.
Вот и сейчас он словно не ждал одобрения от этих двух пожилых, утомленных мужчин, а отдавал им приказ, который они обязаны были выполнить. И Гомер, — в который раз — спросил себя: что же это за человек?
Командир периметра переглянулся с начальником, насупился, собираясь возразить, но лишь обреченно махнул рукой.
— Решай сам, Хантер… Тебя все равно не переспоришь.
Жавшийся у входа старик насторожился: этого имени ему раньше на Севастопольской слышать не приходилось. Не имя даже, а кличка — как и у него самого — никакого, разумеется, не Гомера, а самого заурядного Николая Ивановича, нареченного именем греческого мифотворца уже тут, на станции, за свою неуемную любовь ко всяческим историям и слухам.
…«Ваш новый бригадир», — сказал полковник дозорным, с хмурым любопытством оглядывавшим плечистого новичка в кевларе и тяжелом шлеме. Тот, пренебрегая этикетом, равнодушно отвернулся от них: туннель и укрепления, похоже, интересовали его куда больше, чем вверенные ему люди. Подошедшим знакомиться подчиненным протянутые руки сдавил, но сам представляться не стал. Молча кивал, запоминая очередное прозвище, и пыхал в лицо синей папиросной гарью, обозначая дистанцию. В тени приподнятого забрала мертвенно, тускло поблескивал окантованный шрамами глаз-бойница. Настаивать никто из дозорных ни тогда, ни позже не отважился, и вот уже два месяца его называли просто «бригадиром». Решили, что станция раскошелилась на одного из тех дорогостоящих наемников, что вполне обходятся без прошлого и без имени.